Ночные бульвары - Страница 4


К оглавлению

4

— Костюм у тебя неплохой…

— Да, но единственный.

— Чем вообще занимаешься?

— Тем же, чем и раньше.

«Врешь. Ничем ты не занимаешься. И ничего не осталось у тебя от того Робера, который трудился. Ничего, кроме привычки держать сигарету во рту, чтобы освободить руки для кистей и палитры. Ну вот, теперь они у тебя совершенно свободны. Свободны от всего — даже от кистей и палитры.»

— Тебе бы к Пикассо за советом сходить… — предложила Марианна после краткого молчания.

— Тайна известна мне и без Пикассо.

— В чем же дело тогда?

— Ну вот, теперь ты становишься надоедливой. Оставь! — Он устало махнул рукой.

— Как хочешь…

Она замолчала, но немного погодя снова добавила:

— И все же жил же ты как-то все эти годы.

— Совершенно верно. Жил как-то. Жил всяко. В последнее время даже с немалыми деньгами в кармане. Но сейчас все кончено. Полный крах.

— И окончательный?

— Скорей всего.

Он выплюнул недокуренную сигарету, подпер голову ладонью и стал смотреть на улицу. Ряды прохожих поредели. За каштанами напротив загорелись зеленые буквы неоновой рекламы, и деревья в темноте стали плоскими и неестественными, словно декорации.

— Ты только не подумай, — сказал Робер, вновь повернувшись к столу, — что я позвал тебя на судьбу свою пожаловаться.

— Я ничего и не сказала.

— Потому что в сущности у меня нет причин жаловаться. Мне даже хорошо. Человеку всегда хорошо, когда ему нечего больше терять.

Она посмотрела на него, но ничего не ответила.

— Разве не так?

Она молчала и смотрела на него.

— Потому что если нечего терять, значит, единственная возможная перемена — что-то приобрести.

— Например, вечный покой.

— Да, даже и это. Когда устал — я хочу сказать: устал до предела, — то это не самая страшная перспектива.

— Любишь ты пофилософствовать, — заметила Марианна. — С тех ещё пор любишь. И может быть, в этом и состоит все твое несчастье. Потому что в том зверятнике, куда нас с тобой впихнули, коли цел остаться желаешь, так действовать нужно.

— А ты, действующая, чего достигла?

— Может, и немногого, но прогореть ещё не прогорела.

— А, ну да: у тебя есть любовник.

— Почему бы и нет! Я тебе девственность свою беречь не обещала.

— Ничего, что любовник староват…

— Разумеется, ничего.

— И довольно дурен собой…

— Тоже без значения. Главное, что состоятелен и верен. На этом свете, милый мой, если чересчур взыскателен будешь, так можешь и без ничего остаться.

— Если б я был таким уж взыскательным, то вряд ли захотел встретиться с тобой…

Он сказал это вполголоса, почти про себя, но эффекта это не уменьшило.

— Слушай — может, я и правда не такая, какой пятнадцать лет тому назад была, но я тебя останки подбирать не звала, и не позволю такому никудышному, как ты, грубости мне преподносить. — Говорила она тихо, но усталый голос приобрел металлический тембр, и движения, которыми она складывала перчатки, были нервными и отрывистыми. — Так что до свиданья.

Марианна встала. Она хотела взять со стола сумку, но Робер поймал её за руку.

— Обожди. Дай сказать пару слов, а потом можешь уходить.

— Мне некогда. Я пошла.

— Марианна, не устраивай сцен. На нас смотрят.

— Что ж тебя это так волнует? Тебе ведь нечего терять, — поддела она его, однако присела на краешек стула.

— Я понимаю, что обидел тебя, но сказал это совершенно машинально.

— Сорвалось с языка то, что думал.

— Ну да, да — я так думал. А если что-то думаешь — что проку это скрывать.

— Ну вот, я и пошла…

Робер посмотрел на неё. Потом пожал плечами.

— Можешь идти. Уходи, если хочешь. В конце концов этим все решается…

Марианна потянулась за сумкой и уже хотела снова встать, но задержалась на мгновение и спросила:

— Ты хотел сказать мне пару слов…

— Забыл уже, — пробормотал Робер и потер рукой лоб. — Не подумай, что притворяюсь — правда забыл.

— Ну, нет — это уже слишком. Держишь меня, якобы чтобы что-то сказать, а теперь я же должна тебя специально уговаривать, чтоб ты это сказал.

— Забыл, уверяю тебя, — повторил тихо Робер. — То, что помню: просто не хотел, чтобы ты ушла.

— Потому что не взыскателен, да?

— Не знаю. Возможно. Потому что, когда в первый раз увидел тебя в этом кафе, то подумал сначала, что это не ты. И даже когда убедился, что это ты, так мне больно стало, что даже не нашел в себе сил заговорить.

— Сердце разрывается.

— Нет — не из-за внешности, о которой печется любая женщина. Не знаю, сколько лет тебе дают, но не удивился бы, что на тебя засматриваются. У тебя есть ещё на что посмотреть, если речь идет о постели. Но, боже мой, это не то, за что человек запоминает женщину, и так запоминает, что она остается единственной в его жизни.

— Это надо отметить. Платоническая любовь… Неужели до этого докатился?

— Ты вот вскочила недавно. Но послушай, как ты разговариваешь, и сама увидишь, что я прав. Ты стала вульгарной, Марианна, бесстыдной.

— Слушай…

— …и это бестыдство — и в лице, и в гриме, и во взглядах, которыми ты окидываешь публику, в жестах, в скрещивании ног так, что юбка у тебя задирается на бедра…

— Мы что, женаты с тобой, или что?

— …и в этих вещах нет даже искренности молодых бесстыдниц, а есть лишь привычка, а за этой привычкой кроется усталость и досада, и испорченность, и сам уж не знаю, что ещё.

— Ты прирожденный писатель. По моему, я тебе это уже как-то говорила. Вот видишь: одна маленькая ошибка в профессии — и вся жизнь насмарку.

4