— Ничего, хорошо, не перечисляй. Рассказывай. Это снимает с меня усталость — слушать.
— Брось! Запутанные это дела. И забытые.
— Ну, расскажи тогда про страшную.
— Страшная и богатая. Этим исчерпывается все. И надменная, ко всему прочему, как английская королева. У отца её магазин картин, но всеми делами заправляет она. Если это тебя живо интересует, могу дать адрес дома.
— Почему нет! Папаша может пригодиться.
— Прекрати!
— Тебя это шокирует?
Он промолчал.
— Папаша делает то, что скажет ему Жизель, дочь. Жизель сидит за письменным столом в глубине магазина, склонив напудренную морду над ворохом бумаг, и заключает сделки по телефону. Такой я её увидел, когда в первый раз вошел со своими жалкими полотнами под мышкой.
— Это не для меня, — сказала она, даже не посмотрев на картины.
— Я недорого продаю.
— А я покупаю только дорогие работы. Это не для меня, говорю вам.
И поскольку я все ещё не уходил, она подняла голову, и что-то как будто дрогнуло у неё во взгляде, потому что выражение у меня, наверно, было совсем отчаянное.
— Потому что ты ей понравился, — поправила Марианна.
— Да, скорей, поэтому. Так или иначе, она оставила бумаги и посмотрела на меня: «Господи, в этом городе тридцать тысяч художников, а они все новые и новые приходят и мечтают о славе Пикассо, и голодают как собаки, вместо того, чтобы поискать себе где-нибудь зарплату, как все люди.»
— Покажите мне ваш товар!
Я расставил полотна вдоль стены. Их было три, и на первом я изобразил двух человек — мужчину и женщину, облокотившихся на перила моста.
— И зачем тебе понадобилось это изображать? — полюбопытствовала Марианна.
— Это были два человека — мужчина и женщина: он стоял в фас, небрежно опершись локтями о перила и опустив взгляд, а она повернулась спиной, лицом к реке, и в этом и была вся картина.
— Не вижу никакого смысла.
— Смысл невозможно рассказать, он был внутри картины, в позах этих двух, выражающих отчуждение, в скуке на мужском лице, в скорби женской спины. Развязка, расставание, пауза перед расставанием.
— Мне это кажется очень тоскливым, — заметила Марианна. — И совершенно банальным. Хотя я не разбираюсь в этих твоих работах.
— Но в том-то и дело, что в жизни это банально, а никто не догадался сказать это в картине. В том-то все и дело, что мы проходим мимо таких вещей, потому что они банальны, и уходим рисовать тело своей любовницы…
— Ну ладно, а что сказала та, страшная?
— Вторую картину я окрестил «Воскресенье», — продолжал словно про себя Робер. — Я её очень любил, эту картину, и она представляла мансарду с задымленной стеной и с худенькой полуголой девушкой, которая гладит себе праздничную юбку…
— Еще одно открытие.
— По-моему, я хорошо передал этот жалкий интерьер и жалкую наготу этого худенького существа, и, может быть, часть её жалкой надежды, что уж это-то воскресенье не будет таким же, как все остальные, что это-то воскресенье станет настоящим праздником. И в лице, по-моему, было выражение, и тело было хорошо погружено в сумерки, и луч от невидимого окна в крыше косо опускался на грязную стену и на жалкое худое плечо…
— Боже мой, у тебя глаза на одно тоскливое. Да располагай я деньгами украсить комнату, я бы купила себе какой-нибудь пейзаж с пальмами и морем — с чем-нибудь красивым, а не таким, как то, что у меня каждый день перед глазами.
— Если есть деньги, возьми себе лучше настоящую пальму. Это ещё приятнее.
— И настоящее море?
— Почему нет. Съезди на Лазурный берег — пальм и моря, сколько хочешь. Ты смешиваешь картины с курортом.
— На курорте я была только раз. Но это — одна из моих грязных историй, потому что богач мой оказался никаким не богачом, а каким-то мошенником и проиграл свои деньги, сколько у него было, в казино, а я еле-еле обратно вернулась.
— На гостиничной кровати, наверно, на дорогу заработала.
— Не важно. Расскажи лучше про ту, страшную.
Робер молчал.
— Ну, расскажи! Чего ты замолчал?
— Вот ведь каков человек, — сказал всё так же, словно про себя, Робер. — Постоянно повторяю себе, что это — прошлое, меня не касается — ни меня, ни былой Mарианны, — а стоит только подумать, как ты с этими стариками извращенными вертопрашила — и как будто кто-то желудок мне горстью мнет. Отвратительно.
— Нет, правда, тебя-то это каким боком касается? Ты что, ревнуешь, что ли?
— Пожалуй, да; похоже, что ревную. Ревную, как будто ты мне жена. Как будто ты мне жена, без которой я не могу.
Она ничего не сказала, словно не слышала. Потом чиркнула спичкой. Зажгла сигарету.
— Ты так и не дорассказал мне про ту, страшную.
— Рассмотрела она мои работы. Без особого интереса, впрочем.
«Умелость у вас есть, — вынесла она приговор. — Но никакого понятия о том, что творится сегодня. Подобные работы непродаваемы… Я не утверждаю, что если вы перейдете на другие, то непременно преуспеете, но с такими, как эти, неуспех вам гарантирован на 100%.»
Разглагольствований такого рода я уже слышал много и стоял и слушал лишь потому, что что-то говорило мне, что пытаться нужно до конца.
— Вы правы, — согласился я, — но работы эти я делал для самого себя. Не на продажу.
— Но вы ведь их предлагаете.
— Предлагаю, потому что уже месяц без крыши над головой и потому что со вчерашнего дня у меня ещё не было ничего во рту, и потому что мне больше нечего предложить. И если непременно нужно будет спрыгнуть с какого-нибудь шестого этажа, то я хочу, чтобы это произошло как можно позднее.